passion.ru
Опубликовано 15 августа 2002, 00:05

Поганая любовь боярыни Морозовой

   Ах, незадача: и красива, и богата, и фамилия у всей Москвы на слуху, а вот не заладилось с мужиками! При том что нрава мягкого, не капризного, и сердце имела нежное, и помыслы не коварные, по странному совпадению мужчины, коих она отличала от прочих, необъяснимою злою волею от нее отлучены бывали. Одних смерть забирала, другим выпадали страдания великие... Федосья Прокопьевна и сейчас известна многим россиянам. Спроси кого о боярыне Морозовой, ответит: ну как же! Художник Суриков картину нарисовал: зима, мороз, женщину везут в санях, у нее рука поднята — вроде проклинает кого-то. А что за история с ней приключилась — кто ж упомнит? Симпатичная, между прочим, женщина!
Поганая любовь боярыни Морозовой

© bmoroz.jpg

   Ах, незадача: и красива, и богата, и фамилия у всей Москвы на слуху, а вот не заладилось с мужиками! При том что нрава мягкого, не капризного, и сердце имела нежное, и помыслы не коварные, по странному совпадению мужчины, коих она отличала от прочих, необъяснимою злою волею от нее отлучены бывали. Одних смерть забирала, другим выпадали страдания великие... Федосья Прокопьевна и сейчас известна многим россиянам. Спроси кого о боярыне Морозовой, ответит: ну как же! Художник Суриков картину нарисовал: зима, мороз, женщину везут в санях, у нее рука поднята — вроде проклинает кого-то. А что за история с ней приключилась — кто ж упомнит? Симпатичная, между прочим, женщина!

А история, надо сказать, связана с ней удивительная. Боярыню, в родстве с царской семьей состоящую, по указке государя Алексея Михайловича подвергли унижению — бросили в холопские дровни, влекомые жалкой клячей, и на смех голодранцам повезли по заснеженной Москве. Это ее-то, которая обычно ездила в дорогой карете, украшенной мозаикой и серебром, с дюжиной впряженных лошадей, в сопровождении ста (иногда и двухсот) слуг, готовых постоять за честь хозяйки. Дома челядь была еще многочисленнее — до трехсот душ, а кроме того, “крестьян было 8000, имения в дому тысяч на двести”.

Происходила Федосья Прокопьевна из знатного рода Соковниных. Семнадцати годков ее выдали замуж за вдовца Глеба Ивановича Морозова, 50 лет. Брат его Борис Морозов способствовал возведению на престол Алексея Михайловича, а до того состоял при нем “дядькой, пестуном и кормильцем”, “вторым отцом” и главным советчиком, превратясь со временем в главу правительства. Сам же Глеб, снискавший доверие московских владык, когда Алексей Михайлович женился на Марье Милославской, был зван в сберегатели царской спальни, дабы никто не мешал новобрачным в их сладостном уединении.

Но и с молодой своей супружницей Глеб Иванович не мешкал, в положенный срок родился у них сын Иван. Жизнь в хоромах текла размеренно, дремотно, в необременительных мелких заботах — крупные Федосью Прокопьевну не касались: прирастание имущества вотчинами и людишками, жалованными государем, пополнение ларцов драгоценностями шло как бы попутно, тщанием и разумением мужа, верностью любезного царю.

И вдруг запретное чувство пробудило боярыню — она увидела патриарха Никона. Степенный, осанистый, неторопливый в речах, он даже в беседах с царем держал себя независимо, не боялся быть дерзким, защищая теснимых и обиженных, и гневным, если Алексей Михайлович не соглашался, например, выделить толику своей казны, чтобы накормить голодающих нищих. Всесильных бояр, особенно вредных характером, обличал в скупости и скудоумии столь доказательно и обидно, что потом они долго не появлялись при дворе, сказываясь больными.

Царю это нравилось: Никон осаживал чванливую знать, требуя “нас послушати во всем, яко начальника и пастыря”. И Федосью Прокопьевну тоже пленило. Вот, думала она, был, рассказывают, босоножка Никитка, крестьянский сын, изгнанный из семьи мачехой. Божьим промыслом в монастырь приведенный, дабы постиг там ученую премудрость и тайны сокровенные. А теперь-то — каков! По царскому повелению возведены для него в Кремле просторные палаты, подарены ему кареты для пышных выездов... Ступит на крыльцо — ему ковер с двуглавым орлом под ноги, шагнет — с обеих сторон под локотки поддерживают, поскольку саккос его (верхнее облачение), шитый золотом, жемчугом и бесценными камнями, более двух пудов весит...

Наверное, и впрямь крепкий фигурой, румянощекий Никон, из безлапотного детства вознесшийся в патриархи, поразил воображение Федосьи Прокопьевны, для такого возвышения нужны были качества действительно незаурядные. Разглядела ли она в нем мужчину, достойного преклонения? Мужчину желанного? Того, которому стоит только позвать, поманить, и — пропади все пропадом?! Позднейшие бытописатели, основываясь на косвенных фактах, утверждать подобное остереглись, ограничились замечанием: дескать, одно время ей думалось, что она нашла свой идеал. Но вот вопрос: ведал ли о том сам Никон? Заранее можно предугадать: если и ведал, если она и открылась ему, встретясь при дворе Алексея Михайловича, то вряд ли рискнул бы ответной взаимностью, — добравшись до вершины церковной власти, не мог Никон отвлекаться на суетное.

Предполагать так позволяют дальнейшее развитие событий и неоспоримая истина, что женщины никогда не прощают мужчинам оскорбительного пренебрежения.

Вообще все, что относится к личной жизни боярыни Морозовой, лишено четких очертаний. Или — почти все. Точно установлено: муж ее Глеб Иванович скончался в 1662 году, оставив 30-летней вдове солидное состояние. Неформальную опеку над нею вскоре взял брат усопшего — Борис Иванович. Несмотря на занятость, на перегруженность поручениями царя, он исхитрялся-таки (“С радостью!” — подчеркивают историки) долгие часы проводить с невесткой. Писал ей: “Прииди, друг мой духовный, пойди, радость моя душевная!” И добавляют еще историки: очень любил Борис Иванович затяжные беседы с Федосьей Прокопьевной и признавался потом: “Насладился я паче меда и сота словес твоих душевнополезных”.

Весьма вероятно, хотя... Разумнейший, по отзывам, из людей той поры, окруживший себя в служении престолу толковыми сподвижниками, отягощенными практическим опытом и книжными знаниями, какие необычные откровения жаждал он услышать в беседах с красавицей боярыней, всю жизнь, по сути, проведшей в затворничестве: сначала, по обычаю, в родительском терему, затем — в мужнином доме под бдительной охраной? В этот крошечный мир ее не вторгались глубокие мысли, не рождал он и смелых суждений. Так что же манило к ней Бориса Ивановича? И почему вопреки правилам не к ней, в переполненное холопами жилище, наведывался, а звал в свое, уединенное?

Кто ответит?

А тут еще загадка — протопоп Аввакум, давний знакомый семьи Соковниных, бывший, кажется, их духовником. Судьба его складывалась несчастливо: отец-священник “прилежаще пития хмельного”, однако ж вывел и сына в церковнослужители. Да вот беда — куда бы Аввакума ни назначали, прихожане изгоняли его, предварительно намяв попу бока. За острый язык, за неукротимость в укоризнах, что ведут себя неправедно, погрязли в грехах. За обещание жестоких кар небесных... Уж так он досаждал пастве бесчисленными придирками, бесконечными епитимьями, что не выдерживали православные и, помолясь, наваливались скопом на долгогривого, дрекольем побуждая к бегству.

И прибился Аввакум к Никону, тогда еще не патриарху, сдружился с ним. Но и года не минуло после того, как возвысился Никон, обрушился на него протопоп с обвинениями: мол, сей еретик изничтожает подлинную веру! Заставляет исправлять богослужебные книги на греческий манер, и теперь в них вместо привычного “Исус” пишется “Иисус”, в канонической строке “рожденна, а не сотворенна” исчезла меж словами буква “а”. Или вот: указывается, что отныне не дважды, а трижды нужно петь “аллилуйя”. И креститься не двумя — тремя перстами... В целом же ревнители древнего благочестия, коих он, Аввакум, представлял, насчитали в новых книгах 24 очень важных, по их мнению, отличия и принять изменения и поправки отказались. Так в русской церкви обозначился раскол.

Увы, Федосья Прокопьевна к нему примкнула. Может, по искреннему убеждению. Может, потому, что красноречив был Аввакум, наделенный талантом неугомонного критика. А может, и потому, что дело касалось Никона, впавшего, по словам Аввакума, в высокомерие и стяжательство. Это, кстати, позже и подтвердилось: на землях, принадлежавших патриарху, было до 120 000 крестьянских дворов, множество богатейших монастырей, приносящих ему немалый доход. Народ же и низшее духовенство чтили в пастырях церкви смирение и суровую простоту подвижнической жизни. Ну как тут было не возмутиться боярыне, не забывшей невнимательности “идеала”? Как не воспользоваться возможностью мщения?

Впрочем, последнее — догадки. Как и то, что между Федосьей Морозовой, здоровой и привлекательной женщиной, и Аввакумом Петровичем возникло нечто большее, нежели просто приятельство. При дворе их сближение понимающе объясняли отсутствием мужниной ласки, из-за чего вдовья душа — в непрестанной тоске и отзывчива до крайности. Аввакум же никогда, нигде и ни в чем не признавался, того только не скрывал, что, “не выходя, жил во дворе у света своей Федосьи Прокопьевны” и обличал перед ней новшества Никона как еретические, отчего она “зело о том возревновала”. “Бывало, — писал он из ссылки, — сижу с нею и книгу чту, а она прядет и слушает”. Разве не семейная картинка?

А какими письмами они обменивались? Отправленный в края далекие, он многим слал весточки о себе, духовным дочерям в том числе, но только Федосью Прокопьевну называл “свет мой”, “друг мой сердечный”, “ластовица моя сладкоглаголивая”, “маслинка”, “голубка”, “ангелам собеседница”... С женой — Настасьей Марковной — до подобных нежностей не снисходил: “Простая баба, право!” И волновался над листком бумаги, попрекая Морозову: “А ты говоришь иную суторщину (нелепость.): “Взойду ль, де, я тебе на ум — отъ когда? Больно, де, ты меня забыл”... Разве, — реку, — сама забываешь меня?”

Имелись ли основания для подозрений? Разлучась с Аввакумом, боярыня раскрыла свой дом для нищих, странников, юродивых и бродяг, шила им рубахи из суровья, выкупала с правежа приговоренных к публичной казни за неуплату долгов. Вечерами бродила по богадельням и темницам, раздавая там одежду, милостыню и еду. И тем не менее с одним из юродивых — Федором — сошлась. Не Аввакум ли, сам того не желая, подтолкнул ее к этому, сообщив, что в молодости Федор “многими борьбами блудными” отличался? Совращение свое боярыня не утаивала, отписав протопопу: “...смутил один человек, его же имя сами ведаете”. “Я веть знаю, что меж вами с Федором зделалось, — отвечал Аввакум. — Делала по своему хотению... Да Пресвятая богородица союз тот злый расторгла и разлучила вас окаянных... поганую вашу любовь разорвала. Глупая, безумная, безобразная! Выколи глазища свои. Зделай шапку, чтоб и рожу ту всю закрыла...”

Она оправдывалась: Федор — “лукавый муж, всяких бесовских козней наполнен”. Аввакум советовал: впредь “окаянной плоти есть не давай. Да переставай и медок (т.е. вино. — В. С.) попивать”!

И хоть в письмах в Пустозерск, где отбывал неволю протопоп, Федосья Прокопьевна кляла Федоpa, решившись в 1670 году на постриг, она стала инокиней... Феодорой. Когда царю донесли о том да порассказали, сколь упорствует она в своем раскольничестве, послал Алексей Михайлович к ней увещевателей. Напрасно! Не испугало ее и предупреждение, что падет на нее “огненная ярость царева”. 22 января 1671 года, когда Алексей Михайлович женился вторично (на Наталье Нарышкиной, впоследствии матери Петра Первого), Федосья Прокопьевна на венчание не явилась, хотя как родственница должна была “стоять в первых боярынях и титлу царскую говорить”. Здесь государь, прозванный Тишайшим, рассвирепел, но выждал — лишь 16 ноября 1672 года Морозову и ее сестру княгиню Евдокию Урусову, тоже староверку, взяли под стражу. Федосью “бесчестно посадили” в простые крестьянские дровни и повезли через Кремль. Обеих сестер и подругу их Марью Данилову, жену стрелецкого полковника, долго пытали. Сохранились документы, свидетельствующие: на горле Морозовой защелкнули железный ошейник и волокли по полу, чтобы сломать шею. Не сломали. Тогда, обнажив “по концех ея сосец”, вывернули за спину руки и вздернули на дыбу, где она “висела полчаса, и ремнем руки до жил протерли”. Потом всех союзниц, потерявших сознание, выкинули нагими на снег и три часа подряд выколачивали раскаяние — то опаляли огнем, то клали на груди им мерзлую доску, то били в пять плетей по спине и по животу.

Выдержали и это, не отреклись от старой веры. Патриарх Питирим, сменивший Никона, предлагал сжечь непокорных, ведь уже для того и сруб на болоте поставили. Но бояре сожжению воспротивились. Кое-кто из приближенных пытался заступиться за Морозову, просил царя вспомнить добрую службу Борисову и брата его Глеба, однако тот, “зарыча гневом великим”, распорядился доставить ослушниц в Боровск, пристанище старообрядцев, и поместить в земляную тюрьму — пятисаженную яму.

Федосью Морозову нарекли фанатичкой, символом раскольнического движения, но стала бы она и тем и другим, сложись обстоятельства иначе? Ведь до смерти в ночь на 2 ноября 1675 года она отчаянно противостояла поруганию. В темнице она узнала, что умер ее единственный сын; что повелел государь распродать ее имущество — серебро, золото и драгоценности; что имения и вотчины поспешно розданы боярам; что оба брата ее унижены Царской немилостью... И оставалось ей только противостояние — упрямое, озлобленное, до зубовного скрежета.

А через шесть лет за “за великие на царский дом хулы” был сожжен и Аввакум, неистовый страстотерпец и неугомонный обличитель, лишенный сана и преданный анафеме.

Каким было их последнее слово? Люблю? Или ненавижу? А может, верую?